Новая волна российского #MeToo Чем она отличается от прежних флешмобов? Стоит ли принимать извинения? Могут ли разные поколения договориться? Отвечают исследователи
12 июля парикмахер Виолета Эр написала в твиттере о своем опыте абьюзивных отношений. Ее выступление привело к стихийному флешмобу: пользователи соцсети уже три дня публикуют истории о том, как они столкнулись с сексуальным, физическим и психологическим насилием. Большинство этих историй касается бывших или нынешних сотрудников медиа (подробнее читайте тут). «Медуза» попросила социальных исследователей попытаться ответить на главные вопросы по поводу новой волны российского #MeToo. Чем этот флешмоб отличается от предыдущих? Как его участницы и участники пользуются языком психологии? Нужно ли принимать извинения? И можно ли прийти к согласию между поколениями?
Анна Темкина, профессор Европейского университета в Петербурге, со-директор программы гендерных исследований
С признаниями журналисток в твиттере о домогательствах и харассменте становится видно, что понятие «насилия» — как и «домогательств» или «приставаний» — расширяется и меняет смысл. Правила межличностных гендерных взаимодействий меняются, причем не в данную секунду, а в продолжительном диапазоне времени.
Старые правила перестают работать: в частности, больше не работают правила, которые были само собой разумеющимися в позднесоветское время, когда мужчинам предписывалось активно ухаживать (включая «приставания» в современном понимании), а женщинам — получать эти знаки внимания и одобрять их. Тогда это тоже называлось «приставанием», но с позитивным знаком. Образцы мужественности, которые продвигались в позднее советское время и которые сохранились и сегодня — активность в отношении женщины, в том числе сексуальная, знаки внимания, сексуализированное взаимодействие. Считалось, что «настоящий мужчина» должен «приставать». А «настоящая женщина» должна быть востребована и получать приставания, она должна включаться в эту сексуализированную игру. Игра опасная, могут быть нежелательные последствия, но играть надо.
Чем же была и остается опасной эта игра? До сих пор сохраняются двойные гендерные стандарты. Женщине можно навязывать правила игры, но она может не хотеть, а может хотеть в этом участвовать. Однако не всегда у нее есть выбор. Сила, власть, ресурсы в широком смысле находятся на стороне мужчин. Позиция женщины при этом считается добровольной: если она все-таки не хочет играть по этим правилам, то должна увернуться. Однако увернуться не всегда получается, так как власть чаще всего не ее стороне. Не на ее стороне экономические и статусные ресурсы, не на ее стороне социальный престиж. В обществе двойных гендерных стандартов женщина оказывается структурно уязвимой. Когда происходят социальные изменения, общество становится более либеральным, человек думает о своем достоинстве и границах. Такая структурно обусловленная уязвимость становится проблематичной.
Кроме исторического наследия, есть другой аспект — «культура насилия» в обществе, даже безотносительно гендера. Что можно делать с теми, кто идет на митинг и просто стоит с плакатом? Им можно заламывать руки. Насилие нормально, легитимно, и это одобряемый способ решения проблем. А когда существует такая «культура насилия» в обществе в целом, она легко принимает разные формы и распространяется в другие зоны (насилие в семье, например, или в партнерских отношениях). Если власть действует через насилие, не пресекает межличностное насилие по закону, значит, и другие могут действовать так же.
Однако многих женщин и мужчин перестает это устраивать. Люди все больше говорят о личных границах, телесной неприкосновенности и эмпатии. Все происходит буквально на наших глазах, и это долгий болезненный процесс. Мы как в «Сталкере»: идем и не знаем, что будет дальше, понимаем, только когда прощупываем почву под ногами. За коленку хватать уже точно нельзя, а флиртовать еще можно ? А улыбаться? А пригласить выпить? А проявлять настойчивость? Где границы допустимого? Сейчас идет пересмотр самых разных границ, и это долгий нелегкий процесс. Он касается и тела, и эмоций, и сексуальности, и гендерных ролей. Он касается и политики, и экономики, и власти.
В России очень поверхностно известно, что такое гендерные исследования и феминизм как теория, которые могут дать ответы (или, по крайней мере, поставить корректные вопросы) о том, как формируются гендерные отношения в обществе. Эти темы мало изучаются, к ним проявляется ирония, скепсис и сарказм. «Все это ерунда, это не наука», — говорят и обыватели, и многие ученые. Хотя западное сообщество занимается этим более 50 лет, и азы знают все образованные люди — а социальным исследователем без этих знаний быть просто невозможно.
Гендерные исследования объясняют, что существуют культурные нормы маскулинности и феминности, они меняются, на них влияет экономика, политика, государство, межличностные взаимодействия, наука, религия, медицина. В России этим интересуются многие молодые люди, но мужчины и женщины советского поколения просто не имеют об этом представления. Считается, что это какое-то экзотическое, чуждое, даже вредное знание, оно не нужно, поскольку природа контролирует отношения между мужчиной и женщиной. И такая «природа» толкает мужчину на сексуальную активность, включая приставания. Нет, говорят современные молодые люди. Это не природа, это культура, социум, политика и культурное насилие — вот что толкает.
Другая особенность — наша политическая незащищенность. Вчера обсуждали, что журналисты стали объектом политической атаки, и тут же журналисты становятся объектом другого дискурса — против домогательств. Журналистика если не стала, то все более становится настоящей профессией, у которой есть независимый голос, а такая ситуация создает политическую уязвимость. При этом именно здесь открываются и другие болезненные проблемы. Харассмент есть в обществе везде (в армии, например, или в медицине), но независимого голоса у большинства профессиональных сообществ нет. А у журналиста он уже есть. И журналист (ка) не готов (а) более молчать ни по поводу политических, ни по поводу личных посягательств на свободу и достоинство.
Молодые поколения чувствительны к своим личным границам, внимательно относятся к эмоциям, умеют понимать, что с ними происходит, знают, что такое гендерное неравенство и феминизм. Но советское поколение (и это отчасти метафора — оно может жить и в младших возрастных группах) находится в трудной ситуации. Не случайно многие мужчины, которых обвиняют в домогательствах, — из этого поколения. Для них проблема домогательств — неожиданность, которая свалилась на голову. Многие искренне не понимают, в чем собственно заключается проблема. Однако если бы еще пять лет назад сказали: «Какие извинения? Вы о чем вообще говорите?» — то сейчас идет поиск: «А что же делать?». Это большая работа, быстрого результата ждать не приходится.
Хороши извинения или нет? Пока мы находимся почти на нулевой точке. Других инструментов, кроме как вывести проблему насилия в общественный дискурс, — нет. Недавно это не приводило ни к каким результатом. Когда был случай с [депутатом Леонидом] Слуцким, это ни к чему не привело, никто даже не извинился. А сейчас новая стадия — формализация извинений.
Как дальше? Очень сложный вопрос. Мы еще помним, что не хотели бы, чтобы нашу частную жизнь разбирала общественность (партком и профком), а с другой стороны — нужны институции, процедуры, по которым можно действовать. Этого пока нет, и многим кажется странным, что вообще должна быть такая процедура. Есть и нехватка доверия. Кто там будет сидеть в этических комитетах и наши интимнейшие болезненные проблемы обсуждать? Но это следующий шаг, который скоро произойдет, — создание и пересоздание таких институций.
Психотерапия [к которой обещают обратиться мужчины, столкнувшиеся с обвинениями в насилии] может помочь конкретному человеку справиться с внутренним напряжением, но было бы неплохо, если бы психотерапевты владели азами гендерных исследований и феминистского знания. Психотерапия поможет конкретному человеку, но сама проблема гендерного неравенства — социальная и структурная по происхождению. С ней уже должны работать социологи, политологи, антропологи, специально подготовленные социальные работники, НКО и политики — те, кто могут менять общество.
Объясним ее по аналогии с феминистским лозунгом 1970-х годов — Personal is political («Личное — это политическое»), не утратившим актуальность и поныне. В то время женщины, благополучные домохозяйки среднего класса, массово пошли к психотерапевтам с проблемами алкоголизма и другими аддикциями. Однако на волне общественных движений и при личном взаимодействии они обнаружили сходство психологических проблем, пришли к пониманию внешних обстоятельств, формирующих их. За индивидуальными проблемами стоит структура. Какая? Патриархатная, неравное распределение власти и ресурсов. И когда эта проблема была обнаружена и опознана как структурная, только тогда начались социальные изменения.
Психологизация нашего языка — это синдром эмоционального капитализма. Он говорит на языке психологии, социальные и культурные феномены психологизируются. Эмоциональные страдания тоже осознаются в психологическом языке. И этот язык двусмысленный, обоюдоострый. Он, с одной стороны, может быть просто формальным, чтобы назвать и закрыть проблему, но он же взывает к тому, чтобы люди свое страдание не считали незначимым, чтобы они думали о нем на психологическом языке. Язык популярной психологии может быть ярлыком, но он порождает и более глубинные процессы, создает инструменты для нового отношения человека к себе.
Большая проблема, которая возникает в связи с этой дискуссией, — эмпатия и личные границы. Социологи на западе давно говорят о «похолодании» в личных отношениях. К этому приводит усиление индивидуальности и укрепление личных границ. Капитализм начинает подсчитывать эмоции — кто сколько вкладывает и получает. Мы это не очень любим. Мы — те, кто родились в советской культуре и воспитывались в страстях классической литературы. Для нас это неприятно, но это те процессы, которые поздний капитализм приносит неизбежным образом, поскольку человек становится рациональным, подсчитывающим все, в том числе то, что раньше было отделено от рынка: любовь, секс, заботу, эмоции.
Появляются вопросы: «Сколько эмоций я вкладываю?», «А получаю обратно?», «Я страдаю от этого?», «Почему?», «Что я могу сделать, чтобы изменить ситуацию?». Раньше вопрос такой не ставился, а если все-таки ставился, ответ был само собой разумеющимся: «Я женщина, если я страдаю, то такова судьба». Сейчас ответ: «Почему это я должна страдать?». Если мои эмоции страдают, значит, надо перестраивать отношения, выйти из них или пойти к психотерапевту. Или заявить публично о страданиях, найти социальные причины проблемы. Парадоксально: «похолодание» толкает к вниманию к собственным эмоциям и границам.
Но «тепло» при этом не перестает быть ценностью. Баланс приходится выстраивать в долгой болезненной переговорной работе, чтобы научиться вступать в более теплые отношения, сохраняя собственные границы. Это работа на десятки лет, не сводимая к индивидуальной психотерапии, и не случайно общество в целом все больше говорит на психотерапевтическом языке.
Оксана Мороз, доцент Шанинки, автор «Блога злобного культуролога»
То, что сейчас выходят заголовки про журналистскую среду, словно наконец поняли, что происходит именно там, — это плохо. Вся ситуация — общий замер по больнице.
В публичной сфере меняется представление о насилии, и само понятие невероятно расширяется. То, что раньше считались системным насилием, незамеченным, на котором построены иерархии в обществе, и которое исследователи обсуждали между собой, прорастает в публичную сферу. Отношение к достоинству человека становится все более рефлексивным.
С другой стороны, большое значение имеет максимальное распространение соцсетей как пространства свидетельствования, где мы можем говорить о вещах, о которых раньше не желали говорить. Снимаются табу с тем, которые раньше были личными, которые обсуждали в узком кругу или на серьезных сессиях по опыту травм.
Есть столкновение разных норм, не только моральных и этических, но и норм публичности. Некоторые считают, что важно называть вещи своими именами, но также есть люди, которые считают это размахиванием грязным бельем. Столкновение разных позиций дает сильнейший эффект конфронтации. Есть чувство, что защищая право на высказывание, мы защищаем свое право на границы и себя. Часто это рождает вторичную агрессию. Мы обсуждаем кейс насилия и делаем это так агрессивно друг к другу, что нет возможности поговорить о сложном опыте жертв насилия, опыте авторов насилия — и [нет возможности же] получить утилитарную пользу. Не в том смысле, чтобы все, кто нужно, извинились, а в смысле разработки правил, кодексов, норм поведения, регламентов. Обсуждение идет по нарастающей спирали взаимной агрессии.
Есть проблема, что многие кейсы, которые мы обсуждаем, обсуждаются в англоязычных терминах. В русском языке и в русской среде не такое большое количество людей, которые углубленно понимают, что такое абьюз, харассмент, которые пользуются этим не как ярлыками, а знают, что за этими словами стоит. Что харассмент, например, это не только действия сексуализированного характера, но это разные типы оскорбительных действий. Люди, которые пользуются этими словами, вызывают раздражение у второй стороны. Они не очень понимают, чем отличается абьюз от харассмента, думают, что с ними разговаривают птичьим языком, где завешивают ярлыками то, что случилось.
Сейчас в твиттере ситуация немного вскрывается, потому что там люди очень подробно говорят, что происходило с ними. Есть возможность понять, что человек подразумевает, говоря об абьюзе и харассменте. Чтобы так механически рассказывать, что происходило, нужна большая смелость. Люди, которые начинают об этом говорить, понимают, что первые, кого обвинят, будут они же. Они не получат ничего от того, что вскрыли механизм харассмента в их отношениях. Но без такого вскрытия оппоненты не будут понимать, о чем идет речь.
Когда голоса жертв нарастают, мы получаем ответную реакцию со стороны группы поддержки тех, кого обвиняют. Чем больше человек интегрирован в какую-то среду, тем больше он получил поддержки. Например, [ведущий «Дождя»] Павел Лобков получил больше поддержки, так как он больше всех вмонтирован в среду. Дальше начинается моббинг — взаимное преследование. Жертвам говорят, что они драматизируют и сами виноваты, идет виктимблейминг, а те пробуют объяснить свою позицию.
В итоге все доходит до уровня агрессии, где дискуссия скатывается до: «Вот вы бумеры, вы ничего не понимаете, у вас старая этика, вы вчерашки, мир ушел далеко вперед». Это высказывание продиктовано раздражением, так как у тебя возникает чувство, что тебя перечеркивают. Но это не решение. Вместо того, чтобы вступать в диалог, появляется ор с двух сторон.
Когда мужчина говорит, что ему не хватает эмпатии, это свидетельствует об особенности мужской гендерной социализации, которая построена на стереотипах, что мужчины не плачут. Но если перейти с этого на уровень практических рассуждений, любой разговор о том, что не хватает эмпатии и человек не понимает границ, означает, что человек не несет ответственности за свои поступки. Разговор о том, что человек не очень понимает, что чувствуют другие, — это демонстрация психопатии. А никто из этих людей не говорит, что он психопат. Они говорят: «Мы не чувствуем новой нормы». Но это не новая этика, это признание субъектности другого человека. Признание другого человека человеком.
Главное, чтобы люди говорили ртом, какие вещи им не нравятся, — пока этого не будет, будут трения. Мы движемся в сторону идентификационного многообразия и единственная возможность жить — это научиться понимать друг друга, научиться говорить о себе и через разговор научиться принимать и других.
Григорий Юдин, философ, профессор Шанинки
Прежде всего, нужно понимать, что мы находимся не в центре, а на втором контуре глобальной тенденции обсуждения насилия и неравенства: Россия все сильнее интегрируется в глобальную культурную жизнь, и до нас эти конфликты неизбежно докатываются все быстрее.
Доминирующей формой современной политики в мире стала политика идентичности, построенная главным образом на том, чтобы отстаивать права определенных групп, форм социальной жизни, защищать их от внешнего воздействия. Политика идентичности основана на идее «негативной свободы»: под моей свободой здесь понимается свобода от внешнего принуждения. До определенного момента политически это довольно эффективно: все группы, которые начинают бороться за признание, начинают с плохих позиций, где их угнетают и отказывают в равенстве. Поскольку политика идентичности — успешный инструмент в либеральном обществе, она дает результат.
Однако проблема в том, что принцип негативной свободы не признает никаких внешних границ, для него другой человек — это всегда потенциальный источник моей несвободы. Но тогда человек может чувствовать покушение на свою свободу где угодно. Этот принцип заряжает нас особой эмоцией: «Дайте мне право быть тем, кто я есть, и не трогайте меня». Это нормальная эмоция эмансипации, но дальше возникает проблема: ведь «быть тем, кто я есть» — это тоже растяжимая категория. Этот принцип ничего не говорит нам о том, где заканчивается мое «я». Сегодня я могу быть тем, кто я есть, а завтра я начинаю чувствовать, что ваше присутствие в окрестностях не позволяет мне быть тем, кто я есть. И оказывается, что я могу любое препятствие интерпретировать как ограничение моей свободы и насилие. Это становится особенно очевидно, когда мое «я есть» натыкается на чье-то чужое «я есть», и оба считают, что находятся в собственной зоне, а попытка выдавить их из этой зоны — это насилие.
Это общий кризис политики идентичности. В истории с правами черного населения в Америке мы видим те же эксцессы, за которыми стоят такие же проблемы. Люди отстаивают свои права, но дальше, когда ты заряжаешься этой эмоцией, внутри этой схемы идентичности уже нет возможности остановиться. Ты можешь любой взгляд оценить как посягательство на безопасность. Невысказанная утопия, которая стоит за идеей негативной свободы, — это мир, в котором я один и меня никто не трогает. Но никто, конечно, не хочет быть один. Поэтому все заканчивается тем, что каждый межчеловеческий контакт оказывается болезненным, порождает вину и требует извинений.
Сейчас люди начинают признавать, что им не хватает эмпатии. Но это тупик — откуда в этой схеме может взяться эмпатия? Эмпатия — это способность почувствовать себя на месте другого человека, стать частью его духовной жизни. Но как это сделать, если у вас нет общей духовной жизни? Ведь «каждый купил себе железную дверь, сидит и не знает, что делать теперь». Недостаток эмпатии — это не только личная недоработка человека: культурная ситуация не располагает к тому, чтобы проявлять эмпатию. Она располагает расходиться по углам и ни с кем не коммуницировать. Непонятно, как эмпатия в этой ситуации может выработаться, если исходить из расширения негативной свободы, где каждый должен защищать свой пузырь, в котором ему будет свободно. Тогда пузырь раздувается до бесконечности.
В результате часто такие конфликты разрешаются через апелляцию к начальству, через требования установить законы и полицейские меры, защищающие людей друг от друга. Но тогда пропадает возможность горизонтальной коммуникации, люди уже не могут договариваться.
Вопрос о том, является ли извинение (например, со стороны мужчин) лицемерием, социологически не имеет смысла. Появляется новая норма, и когда кто-то извиняется, он неизбежно отчасти делает это из-за того, что опасается внешних санкций, а отчасти — из-за того, что, как говорят социологи, «интернализует» норму, то есть принимает ее внутрь себя. Проблема в том, что защита идентичности не говорит ничего о том, что делать после извинения. Нет никакого готового сценария, как себя вести: хорошо, больше я так делать не буду — а как надо делать? Может, лучше тогда вообще никак не делать и на всякий случай не подходить?
Выстраивание собственных границ необходимо, но в сегодняшней логике часто они начинают создавать пузыри. Чего сильно не хватает в культурной ситуации, в которую мы вместе со всем миром сегодня заходим — это договоренности о границах. Хороший терапевт как раз учит выстраивать границы и коммуницировать на эту тему. Тут нужно хотя бы минимальное доверие, ведь такие договоренности возникают на горизонтальном уровне — как в отношениях на работе, так и в отношениях внутри пар. Если доверия нет, эта функция переносится на начальство: все бегут жаловаться ему. Иногда роль начальства выполняет общественное мнение. И тогда ситуация становится не горизонтальной, а сверхвертикальной. Если искать защиты у очень сильного, то это, может быть, защитит тебя от соседа, но сделает совершенно беззащитным от централизованной власти.
Альтернатива негативной свободе — совместная свобода, подчинение совместно выработанным правилам вместо навязывания своих правил другим. Все это может быть неустойчиво, подвижно, но мы чувствуем себя свободными, если сами управляем нормами, которые регулируют нашу жизнь, а не потому что нам эти нормы кто-то навязал. Понятно, что эмансипирующаяся группа всегда говорит: «Вы этого не замечали, но мы всегда жили по вашим правилам, и нам это никогда не нравилось». Это сильный посыл, но он сам по себе еще не создает никакой новой нормы. Чтобы острая фаза культурной войны закончилась, должны формироваться новые нормы, и это может происходить только снизу — в организациях, в университетах, в сообществах — там, где у людей есть возможность принять участие в выработке правил.
Представление, что только сам человек является единственным критерием оскорбления и сам определяет меру возмездия, — это вызывает тревогу. Именно такая динамика, а не извинения, будь они искренние или нет, вызывает общественное напряжение. Извинения — это нормальный процесс. В них люди пытаются восстановить свои отношения с человеком или группой лиц: извиняюсь — значит, я признал свое предыдущее поведение неверным и хочу восстановить отношения. Но что делать дальше? Дальше нужно найти канал, мост, на основании которого между этими людьми можно построить новые отношения. Иначе это опять будет то же самое: мы будем искать повод, чтобы снова обидеться, а потом извиниться.
Прогрессивные группы должны, по идее, отличаться большей рефлексивностью, но мы видим, что они на это не способны — и поэтому скандалы все время возникают как раз в той среде, где их, казалось бы, не должно уже быть. Отсюда подозрение в лицемерии их извинений. Но это не проблема конкретных мерзавцев, это социальная проблема. У людей нет готового решения. Понятно, чего не надо делать — а что можно делать? Ведь мы впитываем определенные сценарии с детства. Они нам, может быть, не нравятся, но мы хотя бы на бессознательном уровне чувствуем, как они работают. А что делать, если от них отказаться? Многие чувствуют, что их заставляют снять культурный слой и выйти голыми на мороз.
Насилие — это не индивидуальная проблема, потому что это социальное отношение. В него включено как минимум два человека. Если не считать случаев изнасилования в подворотне, где действует только один человек, во всех остальных ситуациях есть некоторая форма травмирующих отношений и обе стороны ее воспроизводят. Это часто интерпретируют как то, что «оба виноваты». Но это вообще неправильная постановка вопроса — не надо искать виноватых. Важно понять, почему люди каждый день воспроизводят отношения, которые им делают больно (очень часто такие отношения травмируют всех участников).
Такие отношения невозможно преодолеть, сказав, что во всем виноват Петров. Конечно, в санкциях есть важный символический смысл — они дают всему обществу понять, что властные иерархии не вечны, что из них можно выйти, что мы все в конечном счете равны. Возможно, Петров виноват и должен быть подвергнут санкциям — но одно только наказание Петрова не позволит начать действовать иначе. Есть большая разница между виной и ответственностью — ответственность помогает понять, что я могу сделать, чтобы изменить свою ситуацию, а вина просто парализует, вызывает желание ее на кого-нибудь перевалить и производит новых жертв.